Преступление и наказание. Федор достоевский - т.5 преступление и наказание И наказания 5 часть краткое содержание

V

Лебезятников имел вид встревоженный.

– Я к вам, Софья Семеновна. Извините… Я так и думал, что вас застану, – обратился он вдруг к Раскольникову, – то есть я ничего не думал… в этом роде… но я именно думал… Там у нас Катерина Ивановна с ума сошла, – отрезал он вдруг Соне, бросив Раскольникова.

Соня вскрикнула.

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 2 серия

– То есть оно, по крайней мере, так кажется. Впрочем… Мы там не знаем, что и делать, вот что-с! Воротилась она – ее откуда-то, кажется, выгнали, может, и прибили… по крайней мере, так кажется… Она бегала к начальнику Семена Захарыча, дома не застала; он обедал у какого-то тоже генерала… Вообразите, она махнула туда, где обедали… к этому другому генералу, и, вообразите, – таки настояла, вызвала начальника Семена Захарыча, да, кажется, еще из-за стола. Можете представить, что там вышло. Ее, разумеется, выгнали; а она рассказывает, что она сама его обругала и чем-то в него пустила. Это можно даже предположить… как ее не взяли? – не понимаю! Теперь она всем рассказывает, и Амалии Ивановне, только трудно понять, кричит и бьется… Ах да: она говорит и кричит, что так как ее все теперь бросили, то она возьмет детей и пойдет на улицу, шарманку носить, а дети будут петь и плясать, и она тоже, и деньги собирать, и каждый день под окно к генералу ходить… «Пусть, говорит, видят, как благородные дети чиновного отца по улицам нищими ходят!» Детей всех бьет, те плачут. Леню учит петь «Хуторок», мальчика плясать, Полину Михайловну тоже, рвет все платья; делает им какие-то шапочки, как актерам; сама хочет таз нести, чтобы колотить, вместо музыки… Ничего не слушает… Вообразите, как же это? Это уж просто нельзя!

Лебезятников продолжал бы и еще, но Соня, слушавшая его едва переводя дыхание, вдруг схватила мантильку, шляпку и выбежала из комнаты, одеваясь на бегу. Раскольников вышел вслед за нею, Лебезятников за ним.

– Непременно помешалась! – говорил он Раскольникову, выходя с ним на улицу, – я только не хотел пугать Софью Семеновну и сказал: «кажется», но и сомнения нет. Это, говорят, такие бугорки, в чахотке, на мозгу вскакивают * ; жаль, что я медицины не знаю. Я, впрочем, пробовал ее убедить, но она ничего не слушает.

– Вы ей о бугорках говорили?

– То есть не совсем о бугорках. Притом она ничего бы и не поняла. Но я про то говорю: если убедить человека логически, что, в сущности, ему не о чем плакать, то он и перестанет плакать. Это ясно. А ваше убеждение, что не перестанет?

– Слишком легко тогда было бы жить, – ответил Раскольников.

– Позвольте, позвольте; конечно, Катерине Ивановне довольно трудно понять; но известно ли вам, что в Париже уже происходили серьезные опыты относительно возможности излечивать сумасшедших, действуя одним только логическим убеждением? Один там профессор, недавно умерший, ученый серьезный, вообразил, что так можно лечить. Основная идея его, что особенного расстройства в организме у сумасшедших нет, а что сумасшествие есть, так сказать, логическая ошибка, ошибка в суждении, неправильный взгляд на вещи. Он постепенно опровергал больного и, представьте себе, достигал, говорят, результатов! Но так как при этом он употреблял и души, то результаты этого лечения подвергаются, конечно, сомнению… По крайней мере, так кажется…

Раскольников давно уже не слушал. Поровнявшись с своим домом, он кивнул головой Лебезятникову и повернул в подворотню. Лебезятников очнулся, огляделся и побежал далее.

Раскольников вошел в свою каморку и стал посреди ее. «Для чего он воротился сюда?» Он оглядел эти желтоватые, обшарканные обои, эту пыль, свою кушетку… Со двора доносился какой-то резкий, беспрерывный стук; что-то где-то как будто вколачивали, гвоздь какой-нибудь… Он подошел к окну, поднялся на цыпочки и долго, с видом чрезвычайного внимания, высматривал во дворе. Но двор был пуст, и не было видно стучавших. Налево, во флигеле, виднелись кой-где отворенные окна; на подоконниках стояли горшочки с жиденькою геранью. За окнами было вывешено белье… Всё это он знал наизусть. Он отвернулся и сел на диван.

Никогда, никогда еще не чувствовал он себя так ужасно одиноким!

Да, он почувствовал еще раз, что, может быть, действительно возненавидит Соню, и именно теперь, когда сделал ее несчастнее. «Зачем ходил он к ней просить ее слез? Зачем ему так необходимо заедать ее жизнь? О, подлость!»

– Я останусь один! – проговорил он вдруг решительно, – и не будет она ходить в острог!

Минут через пять он поднял голову и странно улыбнулся. Это была странная мысль: «Может, в каторге-то действительно лучше», – подумалось ему вдруг.

Он не помнил, сколько он просидел у себя, с толпившимися в голове его неопределенными мыслями. Вдруг дверь отворилась, и вошла Авдотья Романовна. Она сперва остановилась и посмотрела на него с порога, как давеча он на Соню; потом уже прошла и села против него на стул, на вчерашнем своем месте. Он молча и как-то без мысли посмотрел на нее.

– Не сердись, брат, я только на одну минуту, – сказала Дуня. Выражение лица ее было задумчивое, но не суровое. Взгляд был ясный и тихий. Он видел, что и эта с любовью пришла к нему.

– Брат, я теперь знаю всё, всё. Мне Дмитрий Прокофьич всё объяснил и рассказал. Тебя преследуют и мучают по глупому и гнусному подозрению… Дмитрий Прокофьич сказал мне, что никакой нет опасности и что напрасно ты с таким ужасом это принимаешь. Я не так думаю и вполне понимаю, как возмущено в тебе всё и что это негодование может оставить следы навеки. Этого я боюсь. За то, что ты нас бросил, я тебя не сужу и не смею судить, и прости меня, что я попрекнула тебя прежде. Я сама на себе чувствую, что если б у меня было такое великое горе, то я бы тоже ушла от всех. Матери я про это ничего не расскажу, но буду говорить о тебе беспрерывно и скажу от твоего имени, что ты придешь очень скоро. Не мучайся о ней; я ее успокою; но и ты ее не замучай, – приди хоть раз; вспомни, что она мать! А теперь я пришла только сказать (Дуня стала подыматься с места), что если, на случай, я тебе в чем понадоблюсь или понадобится тебе… вся моя жизнь, или что… то кликни меня, я приду. Прощай!

Она круто повернула и пошла к двери.

– Дуня! – остановил ее Раскольников, встал и подошел к ней, – этот Разумихин, Дмитрий Прокофьич, очень хороший человек.

Дуня чуть-чуть покраснела.

– Ну! – спросила она, подождав с минуту.

– Он человек деловой, трудолюбивый, честный и способный сильно любить… Прощай, Дуня.

Дуня вся вспыхнула, потом вдруг встревожилась:

– Да что это, брат, разве мы в самом деле навеки расстаемся, что ты мне… такие завещания делаешь?

– Всё равно… прощай.

Он отворотился и пошел от нее к окну. Она постояла, посмотрела на него беспокойно и вышла в тревоге.

Нет, он не был холоден к ней. Было одно мгновение (самое последнее), когда ему ужасно захотелось крепко обнять ее и проститься с ней, и даже сказать, но он даже и руки ей не решился подать:

«Потом еще, пожалуй, содрогнется, когда вспомнит, что я теперь ее обнимал, скажет, что я украл ее поцелуй!»

«А выдержит эта или не выдержит? – прибавил он через несколько минут про себя. – Нет, не выдержит; этаким не выдержать! Этакие никогда не выдерживают…»

И он подумал о Соне.

Из окна повеяло свежестью. На дворе уже не так ярко светил свет. Он вдруг взял фуражку и вышел.

Он, конечно, не мог, да и не хотел заботиться о своем болезненном состоянии. Но вся эта беспрерывная тревога и весь этот ужас душевный не могли пройти без последствий. И если он не лежал еще в настоящей горячке, то, может быть, именно потому, что эта внутренняя, беспрерывная тревога еще поддерживала его на ногах и в сознании, но как-то искусственно, до времени.

Он бродил без цели. Солнце заходило. Какая-то особенная тоска начала сказываться ему в последнее время. В ней не было чего-нибудь особенно едкого, жгучего; но от нее веяло чем-то постоянным, вечным, предчувствовались безысходные годы этой холодной, мертвящей тоски, предчувствовалась какая-то вечность на «аршине пространства». В вечерний час это ощущение обыкновенно еще сильней начинало его мучить.

– Вот с этакими-то глупейшими, чисто физическими немощами, зависящими от какого-нибудь заката солнца, и удержись сделать глупость! Не то что к Соне, а к Дуне пойдешь! – пробормотал он ненавистно.

Его окликнули. Он оглянулся; к нему бросился Лебезятников.

– Вообразите, я был у вас, ищу вас. Вообразите, она исполнила свое намерение и детей увела! Мы с Софьей Семеновной насилу их отыскали. Сама бьет в сковороду, детей заставляет петь и плясать. Дети плачут. Останавливаются на перекрестках и у лавочек. За ними глупый народ бежит. Пойдемте.

– А Соня?.. – тревожно спросил Раскольников, поспешая за Лебезятниковым.

– Просто в исступлении. То есть не Софья Семеновна в исступлении, а Катерина Ивановна; а впрочем, и Софья Семеновна в исступлении. А Катерина Ивановна совсем в исступлении. Говорю вам, окончательно помешалась. Их в полицию возьмут. Можете представить, как это подействует… Они теперь на канаве у – ского моста, очень недалеко от Софьи Семеновны. Близко.

На канаве, не очень далеко от моста и не доходя двух домов от дома, где жила Соня, столпилась кучка народу. Особенно сбегались мальчишки и девчонки. Хриплый, надорванный голос Катерины Ивановны слышался еще от моста. И действительно, это было странное зрелище, способное заинтересовать уличную публику. Катерина Ивановна в своем стареньком платье, в драдедамовой шали и в изломанной соломенной шляпке, сбившейся безобразным комком на сторону, была действительно в настоящем исступлении. Она устала и задыхалась. Измучившееся чахоточное лицо ее смотрело страдальнее, чем когда-нибудь (к тому же на улице, на солнце, чахоточный всегда кажется больнее и обезображеннее, чем дома); но возбужденное состояние ее не прекращалось, и она с каждою минутой становилась еще раздраженнее. Она бросалась к детям, кричала на них, уговаривала, учила их тут же при народе, как плясать и что петь, начинала им растолковывать, для чего это нужно, приходила в отчаяние от их непонятливости, била их… Потом, не докончив, бросалась к публике; если замечала чуть-чуть хорошо одетого человека, остановившегося поглядеть, то тотчас пускалась объяснять ему, что вот, дескать, до чего доведены дети «из благородного, можно даже сказать, аристократического дома». Если слышала в толпе смех или какое-нибудь задирательное словцо, то тотчас же набрасывалась на дерзких и начинала с ними браниться. Иные, действительно, смеялись, другие качали головами; всем вообще было любопытно поглядеть на помешанную с перепуганными детьми. Сковороды, про которую говорил Лебезятников, не было; по крайней мере, Раскольников не видал; но вместо стука в сковороду Катерина Ивановна начинала хлопать в такт своими сухими ладонями, когда заставляла Полечку петь, а Леню и Колю плясать; причем даже и сама пускалась подпевать, но каждый раз обрывалась на второй ноте от мучительного кашля, отчего снова приходила в отчаяние, проклинала свой кашель, и даже плакала. Пуще всего выводили ее из себя плач и страх Коли и Лени. Действительно, была попытка нарядить детей в костюм, как наряжаются уличные певцы и певицы. На мальчике была надета из чего-то красного с белым чалма, чтобы он изображал собою турку. На Леню костюмов недостало; была только надета на голову красная, вязанная из гаруса шапочка (или, лучше сказать, колпак) покойного Семена Захарыча, а в шапку воткнут обломок белого страусового пера, принадлежавшего еще бабушке Катерины Ивановны и сохранявшегося доселе в сундуке, в виде фамильной редкости. Полечка была в своем обыкновенном платьице. Она смотрела на мать робко и потерявшись, не отходила от нее, скрадывала свои слезы, догадывалась о помешательстве матери и беспокойно осматривалась кругом. Улица и толпа ужасно напугали ее. Соня неотступно ходила за Катериной Ивановной, плача и умоляя ее поминутно воротиться домой. Но Катерина Ивановна была неумолима.

– Перестань, Соня, перестань! – кричала она скороговоркой, спеша, задыхаясь и кашляя. – Сама не знаешь, чего просишь, точно дитя! Я уже сказала тебе, что не ворочусь назад к этой пьяной немке. Пусть видят все, весь Петербург, как милостыни просят дети благородного отца, который всю жизнь служил верою и правдой и, можно сказать, умер на службе. (Катерина Ивановна уже успела создать себе эту фантазию и поверить ей слепо). Пускай, пускай этот негодный генералишка видит. Да и глупа ты, Соня: что теперь есть-то, скажи? Довольно мы тебя истерзали, не хочу больше! Ах, Родион Романыч, это вы! – вскрикнула она, увидав Раскольникова и бросаясь к нему, – растолкуйте вы, пожалуйста, этой дурочке, что ничего умней нельзя сделать! Даже шарманщики добывают, а нас тотчас все отличат, узнают, что мы бедное благородное семейство сирот, доведенных до нищеты, а уж этот генералишка место потеряет, увидите! Мы каждый день под окна к нему будем ходить, а проедет государь, я стану на колени, этих всех выставлю вперед и покажу на них: «Защити, отец!» Он отец сирот, он милосерд, защитит, увидите, а генералишку этого… Леня! tenez-vous droite! Ты, Коля, сейчас будешь опять танцевать. Чего ты хнычешь? Опять хнычет! Ну чего, чего ты боишься, дурачок! Господи! что мне с ними делать, Родион Романыч! Если б вы знали, какие они бестолковые! Ну что с этакими сделаешь!..

И она, сама чуть не плача (что не мешало ее непрерывной и неумолчной скороговорке), показывала ему на хнычущих детей. Раскольников попробовал было убедить ее воротиться и даже сказал, думая подействовать на самолюбие, что ей неприлично ходить по улицам, как шарманщики ходят, потому что она готовит себя в директрисы благородного пансиона девиц…

– Пансиона, ха-ха-ха! Славны бубны за горами! – вскричала Катерина Ивановна, тотчас после смеху закатившись кашлем, – нет, Родион Романыч, прошла мечта! Все нас бросили!.. А этот генералишка… Знаете, Родион Романыч, я в него чернильницей пустила, – тут, в лакейской, кстати на столе стояла, подле листа, на котором расписывались, и я расписалась, пустила, да и убежала. О, подлые, подлые. Да наплевать; теперь я этих сама кормить буду, никому не поклонюсь! Довольно мы ее мучили! (Она указала на Соню). Полечка, сколько собрали, покажи? Как? Всего только две копейки? О, гнусные! Ничего не дают, только бегают за нами, высунув язык! Ну чего этот болван смеется? (указала она на одного из толпы). Это всё потому, что этот Колька такой непонятливый, с ним возня! Чего тебе, Полечка? Говори со мной по-французски, parlez-moi français. Ведь я же тебя учила, ведь ты знаешь несколько фраз!.. Иначе как же отличить, что вы благородного семейства, воспитанные дети и вовсе не так, как все шарманщики; не «Петрушку» же мы какого-нибудь представляем на улицах, а споем благородный романс… Ах да! что же нам петь-то? Перебиваете вы всё меня, а мы… видите ли, мы здесь остановились, Родион Романыч, чтобы выбрать, что петь, – такое, чтоб и Коле можно было протанцевать… потому всё это у нас, можете представить, без приготовления; надо сговориться, так чтобы всё совершенно прорепетировать, а потом мы отправимся на Невский, где гораздо больше людей высшего общества и нас тотчас заметят: Леня знает «Хуторок»… Только всё «Хуторок» да «Хуторок», и все-то его поют! Мы должны спеть что-нибудь гораздо более благородное… Ну, что ты придумала, Поля, хоть бы ты матери помогла! Памяти, памяти у меня нет, я бы вспомнила! Не «Гусара же на саблю опираясь» петь * , в самом деле! Ах, споемте по-французски «Cinq sous»! * Я ведь вас учила же, учила же. И главное, так как это по-французски, то увидят тотчас, что вы дворянские дети, и это будет гораздо трогательнее… Можно бы даже: «Malborough s"en va-t-en guerre», так как это совершенно детская песенка и употребляется во всех аристократических домах, когда убаюкивают детей. *

Malborough s"en va-t-en guerre,
Ne sait quand reviendra… –

начала было она петь… – Но нет, лучше уж «Cinq sous»! Ну, Коля, ручки в боки, поскорей, а ты, Леня, тоже вертись в противоположную сторону, а мы с Полечкой будем подпевать и подхлопывать!

Cinq sous, cinq sous,
Pour monter notre ménage…

Кхи-кхи-кхи! (И она закатилась от кашля). Поправь платьице, Полечка, плечики спустились, – заметила она сквозь кашель, отдыхиваясь. – Теперь вам особенно нужно держать себя прилично и на тонкой ноге, чтобы все видели, что вы дворянские дети. Я говорила тогда, что лифчик надо длиннее кроить и притом в два полотнища. Это ты тогда, Соня, с своими советами: «Короче да короче», вот и вышло, что совсем ребенка обезобразили… Ну, опять все вы плачете! Да чего вы, глупые! Ну, Коля, начинай поскорей, поскорей, поскорей, – ох, какой это несносный ребенок!..

Cinq sous, cinq sous…

Опять солдат! Ну чего тебе надобно?

Действительно, сквозь толпу протеснялся городовой. Но в то же время один господин в вицмундире и в шинели, солидный чиновник лет пятидесяти, с орденом на шее (последнее было очень приятно Катерине Ивановне и повлияло на городового), приблизился и молча подал Катерине Ивановне трехрублевую зелененькую кредитку. В лице его выражалось искреннее сострадание. Катерина Ивановна приняла и вежливо, даже церемонно, ему поклонилась.

– Благодарю вас, милостивый государь, – начала она свысока, – причины, побудившие нас… возьми деньги, Полечка. Видишь, есть же благородные и

великодушные люди, тотчас готовые помочь бедной дворянке в несчастии. Вы видите, милостивый государь, благородных сирот, можно даже сказать, с самыми аристократическими связями… А этот генералишка сидел и рябчиков ел… ногами затопал, что я его обеспокоила… «Ваше превосходительство, говорю, защитите сирот, очень зная, говорю, покойного Семена Захарыча, и так как его родную дочь подлейший из подлецов в день его смерти оклеветал…» Опять этот солдат! Защитите! – закричала она чиновнику, – чего этот солдат ко мне лезет? Мы уж убежали от одного сюда из Мещанской… ну тебе-то какое дело, дурак!

– Потому по улицам запрещено-с. Не извольте безобразничать.

– Сам ты безобразник! Я всё равно как с шарманкой хожу, тебе какое дело?

– Насчет шарманки надо дозволение иметь, а вы сами собой-с и таким манером народ сбиваете. Где изволите квартировать?

– Как, дозволение! – завопила Катерина Ивановна. – Я сегодня мужа схоронила, какое тут дозволение!

– Сударыня, сударыня, успокойтесь, – начал было чиновник, – пойдемте, я вас доведу… Здесь в толпе неприлично… вы нездоровы…

– Милостивый государь, милостивый государь, вы ничего не знаете! – кричала Катерина Ивановна, – мы на Невский пойдем, – Соня, Соня! Да где ж она? Тоже плачет! Да что с вами со всеми!.. Коля, Леня, куда вы? – вскрикнула она вдруг в испуге, – о глупые дети! Коля, Леня, да куда ж они!..

Случилось так, что Коля и Леня, напуганные до последней степени уличною толпой и выходками помешанной матери, увидев, наконец, солдата, который хотел их взять и куда-то вести, вдруг, как бы сговорившись, схватили друг друга за ручки и бросились бежать. С воплем и плачем кинулась бедная Катерина Ивановна догонять их. Безобразно и жалко было смотреть на нее, бегущую, плачущую, задыхающуюся. Соня и Полечка бросились вслед за нею.

– Вороти, вороти их, Соня! О глупые, неблагодарные дети!.. Поля! лови их… Для вас же я…

Она споткнулась на всем бегу и упала.

– Разбилась в кровь! О господи! – вскрикнула Соня, наклоняясь над ней.

Все сбежались, все затеснились кругом. Раскольников и Лебезятников подбежали из первых; чиновник тоже поспешил, а за ним и городовой, проворчав: «Эх-ма!» и махнув рукой, предчувствуя, что дело обернется хлопотливо.

– Пошел! пошел! – разгонял он теснившихся кругом людей.

– Помирает! – закричал кто-то.

– С ума сошла! – проговорил другой.

– Господи, сохрани! – проговорила одна женщина, крестясь. – Девчоночку-то с парнишкой зловили ли? Вона-ка, ведут, старшенькая перехватила… Вишь, сбалмошные!

Но когда разглядели хорошенько Катерину Ивановну, то увидали, что она вовсе не разбилась о камень, как подумала Соня, а что кровь, обагрившая мостовую, хлынула из ее груди горлом.

– Это я знаю, видал, – бормотал чиновник Раскольникову и Лебезятникову, – это чахотка-с; хлынет этак кровь и задавит. С одною моею родственницей, еще недавно свидетелем был, и этак стакана полтора… вдруг-с… Что же, однако ж, делать, сейчас помрет?

– Сюда, сюда, ко мне! – умоляла Соня, – вот здесь я живу!.. Вот этот дом, второй отсюда… Ко мне, поскорее, поскорее!.. – металась она ко всем. – За доктором пошлите… О господи!

Стараниями чиновника дело это уладилось, даже городовой помогал переносить Катерину Ивановну. Внесли ее к Соне почти замертво и положили на постель. Кровотечение еще продолжалось, но она как бы начинала приходить в себя. В комнату вошли разом, кроме Сони, Раскольников и Лебезятников, чиновник и городовой, разогнавший предварительно толпу, из которой некоторые провожали до самых дверей. Полечка ввела, держа за руки, Колю и Леню, дрожавших и плакавших. Сошлись и от Капернаумовых: сам он, хромой и кривой, странного вида человек с щетинистыми, торчком стоящими волосами и бакенбардами; жена его, имевшая какой-то раз навсегда испуганный вид, и несколько их детей, с одеревенелыми от постоянного удивления лицами и с раскрытыми ртами. Между всею этою публикой появился вдруг и Свидригайлов. Раскольников с удивлением посмотрел на него, не понимая, откуда он явился, и не помня его в толпе.

Говорили про доктора и про священника. Чиновник хотя и шепнул Раскольникову, что, кажется, доктор теперь уже лишнее, но распорядился послать. Побежал сам Капернаумов.

Между тем Катерина Ивановна отдышалась, на время кровь отошла. Она смотрела болезненным, но пристальным и проницающим взглядом на бледную и трепещущую Соню, отиравшую ей платком капли пота со лба; наконец, попросила приподнять себя. Ее посадили на постели, придерживая с обеих сторон.

Кровь еще покрывала ее иссохшие губы. Она повела кругом глазами, осматриваясь:

– Так вот ты как живешь, Соня! Ни разу-то я у тебя не была… привелось…

Она с страданием посмотрела на нее:

– Иссосали мы тебя, Соня… Поля, Леня, Коля, подите сюда… Ну, вот они, Соня, все, бери их… с рук на руки… а с меня довольно!.. Кончен бал! Г"а!.. Опустите меня, дайте хоть помереть спокойно…

Ее опустили опять на подушку.

– Что? Священника?.. Не надо… Где у вас лишний целковый?.. На мне нет грехов!.. Бог и без того должен простить… Сам знает, как я страдала!.. А не простит, так и не надо!..

Беспокойный бред охватывал ее более и более. * Порой она вздрагивала, обводила кругом глазами, узнавала всех на минуту; но тотчас же сознание снова сменялось бредом. Она хрипло и трудно дышала, что-то как будто клокотало в горле.

– Я говорю ему: «Ваше превосходительство!..» – выкрикивала она, отдыхиваясь после каждого слова, – эта Амалия Людвиговна… ах! Леня, Коля! ручки в боки, скорей, скорей, глиссе-глиссе, па-де-баск! * Стучи ножками… Будь грациозный ребенок.

Du hast die schönsten Augen,
Mädchen, was willst du mehr?

Ну да, как не так! was willst du mehr, – выдумает же, болван!.. Ах да, вот еще:

В полдневный жар, в долине Дагестана * …

Ах, как я любила… Я до обожания любила этот романс, Полечка!.. знаешь, твой отец… еще женихом певал… О, дни!.. Вот бы, вот бы нам спеть! Ну как же, как же… вот я и забыла… да напомните же, как же? – Она была в чрезвычайном волнении и усиливалась приподняться. Наконец, страшным, хриплым, надрывающимся голосом она начала, вскрикивая и задыхаясь на каждом слове, с видом какого-то возраставшего испуга:

В полдневный жар!.. в долине!.. Дагестана!..
С свинцом в груди!..

Ваше превосходительство! – вдруг завопила она раздирающим воплем и залившись слезами, – защитите сирот! Зная хлеб-соль покойного Семена Захарыча!.. Можно даже сказать аристократического!..Г"а! – вздрогнула она вдруг, опамятовавшись и с каким-то ужасом всех осматривая, но тотчас узнала Соню. – Соня, Соня! – проговорила она кротко и ласково, как бы удивившись, что видит ее перед собой, – Соня, милая, и ты здесь?

Ее опять приподняли.

– Довольно!.. Пора!.. Прощай, горемыка!.. Уездили клячу!.. Надорвала-а-сь! – крикнула она отчаянно и ненавистно и грохнулась головой на подушку.

Она вновь забылась, но это последнее забытье продолжалось недолго. Бледно-желтое, иссохшее лицо ее закинулось навзничь назад, рот раскрылся, ноги судорожно протянулись. Она глубоко-глубоко вздохнула и умерла.

Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были в костюмах: один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.

И каким образом этот «похвальный лист» очутился вдруг на постели, подле Катерины Ивановны? Он лежал тут же, у подушки; Раскольников видел его.

Он отошел к окну. К нему подскочил Лебезятников.

– Умерла! – сказал Лебезятников.

– Родион Романович, имею вам два нужных словечка передать, – подошел Свидригайлов. Лебезятников тотчас же уступил место и деликатно стушевался. Свидригайлов увел удивленного Раскольникова еще подальше в угол.

– Всю эту возню, то есть похороны и прочее, я беру на себя. Знаете, были бы деньги, а ведь я вам сказал, что у меня лишние. Этих двух птенцов и эту Полечку я помещу в какие-нибудь сиротские заведения получше и положу на каждого, до совершеннолетия, по тысяче пятисот рублей капиталу, чтоб уж совсем Софья Семеновна была покойна. Да и ее из омута вытащу, потому хорошая девушка, так ли? Ну-с, так вы и передайте Авдотье Романовне, что ее десять тысяч я вот так и употребил.

– С какими же целями вы так разблаготворились? – спросил Раскольников.

– Э-эх! Человек недоверчивый! – засмеялся Свидригайлов. – Ведь я сказал, что эти деньги у меня лишние. Ну, а просто, по человечеству, не допускаете, что ль? Ведь не «вошь» же была она (он ткнул пальцем в тот угол, где была усопшая), как какая-нибудь старушонка процентщица. Ну, согласитесь, ну «Лужину ли, в самом деле, жить и делать мерзости, или ей умирать?» И не помоги я, так ведь «Полечка, например, туда же, по той же дороге пойдет…»

Он проговорил это с видом какого-то подмигивающего, веселого плутовства, не спуская глаз с Раскольникова. Раскольников побледнел и похолодел, слыша свои собственные выражения, сказанные Соне. Он быстро отшатнулся и дико посмотрел на Свидригайлова.

– По-почему… вы знаете? – прошептал он, едва переводя дыхание.

– Да ведь я здесь, через стенку, у мадам Ресслих стою. Здесь Капернаумов, а там мадам Ресслих, старинная и преданнейшая приятельница. Сосед-с.

– Я, – продолжал Свидригайлов, колыхаясь от смеха, – и могу вас честью уверить, милейший Родион Романович, что удивительно вы меня заинтересовали. Ведь я сказал, что мы сойдемся, предсказал вам это, – ну вот и сошлись. И увидите, какой я складной человек. Увидите, что со мной еще можно жить…

На следующий день после объяснения с Дуней Петр Петрович вынужден был признаться себе, что ему будет довольно трудно наладить с ней отношения. Плохое настроение Лужина ухудшилось еще больше от того, что немец, сдавший ему квартиру, сейчас требовал от него заплатить всю неустойку за нарушение контракта, несмотря на но то, что Петр Петрович возвращал ему заново отделанную квартиру. К тому же и в мебельном магазине не хотели вернуть ни рубля задатка за уже купленную, но еще не перевезенную в квартиру мебель. Он вспомнил о Дуне и начал корить себя за то, что не делал ей никаких подарков. «Если бы я выдал им тысячи полторы на приданое, да на коробочки разные, то они теперь бы так легко не отказали», — рассуждал Лужин. Мысленно он назвал себя дураком и вышел из комнаты.

Он увидел приготовления к поминкам и узнал, что поминки будут торжественными, приглашены все жильцы. Он, Петр Петрович, ожидается с большим нетерпением как самый важный гость. Катерина Ивановна была на кладбище, и на кухне распоряжалась сама госпожа Липпевехзель, разодетая хоть и в траур, но во все новое. Все это навело Лужина на одну мысль.

Он вернулся в свою комнату. Здесь был Андрей Семенович Лебезятников. У этого человека поселился временно Петр Петрович в ожидании окончания ремонта в нанятой квартире. Но Петр Петрович поселился у Лебезятникова не только из мелочной экономии. В провинции Лебезятников имел репутацию молодого прогрессивного человека, пользующегося влиянием в иных баснословных кружках. В провинции слышали, что в столице существуют какие-то прогрессисты, нигилисты, обличители и проч., но что это такое, никто точно не знал. Петр Петрович столкнулся с двумя случаями обличения влиятельных лиц, которые закончились один скандально, а другой весьма хлопотливо. Вот почему, приехав в Петербург, Петр Петрович решил на всякий случай разузнать в силе эти люди или нет? Есть ли чего бояться ему или нет? Более того, он хотел бы к ним подделаться и тут же их поднадуть.

Лужин сразу понял, что Андрей Семенович довольно пошленький и простоватый молодой человек. Тот был худосочный, малого роста. У него было достаточно мягкое сердце, но речь довольно самоуверенная, что в сравнении с фигурой, почти всегда выглядело смешно. Это был один из бесчисленного и разнообразного легиона пошляков, всему недоучившихся самодуров, которые сразу пристают к самой модной идее, чтобы опошлить то, чему они самым искренним способом служат. Как ни был простоват Лебезятников, но он уже начал понимать, что Лужин втайне презирает его. Петр Петрович инстинктивно начал понимать, что Лебезятников не только глуповатый и пошлый человек, но, возможно, и лгунишка. Видимо, он не имеет связей и влияния даже в своем кружке, да и своего пропагандистского дела не знает по-настоящему.

Возвратившись в комнату, Лужин заговорил с Лебезятниковым о готовящихся поминках. Ему не понравилось, что вдова решила потратить почти все деньги, данные Раскольниковым, на поминки, пригласив на них всех жильцов. Сказал, что сам он не собирается туда идти. Лебезятников тоже не хотел идти. «Конечно, собственноручно отколотили», — захихикал Лужин. «Кто отколотил? Кого?» — покраснел Лебезятников. «Да вы Катерину Ивановну, с месяц назад. Вот они, ваши убеждения! Да и женский вопрос подгулял!» — Петр Петрович словно успокоился и продолжал считать деньги, разложенные на столе. Лебезятников начал горячо говорить, что все это клевета. Он только защищался от Катерины Ивановны, когда она на него бросилась с когтями, даже бакенбард выщипала. Лебезятников объяснил, что не пойдет на поминки по идейным соображениям. «Я просто по принципу не пойду, чтобы не участвовать в глупом предрассудке поминок», — продолжил он.

Лужин заговорил о Соне: «Правда ли это, что про нее говорят?» Лебезятников сказал, что считает, что это нормальное состояние женщины, что в будущем так и будет. Он смотрит на действия Сони как на протест против общественного устройства и уважает ее за это. «А мне говорили, что вы ее и выжили из номеров», — ядовито вставил Лужин. Лебезятников долго и витиевато рассказывал, что занимался только развитием Софьи Семеновны, приглашал в коммуну. В этом разговоре Лебезятников стремился высокопарно растолковать Лужину принципы их коммуны, а Лужин довольно ядовито высмеивал эти наивные и смешные теории.

Наконец, Лужин попросил Лебезятникова позвать к ним в комнату Соню. Когда она пришла, Лужин встретил ее ласково и приветливо. Он пригласил ее за стол, на котором лежали аккуратно разложенные по стопочкам деньги. Соня робко села. Лужин попросил Лебезятникова остаться при их разговоре, чтобы потом не было сплетен. Петр Петрович произнес довольно высокопарную речь о бедственном положении Катерины Ивановны, заметил, что ей доверять деньги нельзя, и поэтому он решил отдал деньги Соне. При этом он протянул ей бумажку в 10 рублей, тщательно развернув ее. Соня взяла, вскочила и поскорей стала откланиваться.

Когда Соня ушла, Лебезятников подошел к Петру Петровичу и протянул ему руку: «Я все слышал и все видел. Вы хотели избежать благодарности. Хотя я не одобряю благотворительности вообще, но на этот ваш поступок я смотрел с удовольствием». Он опять пустился в свои рассуждения о свободном гражданском браке, которые Петр Петрович, как и раньше, слушал, посмеиваясь. Было видно, что он обдумывает что-то другое. Все это Андрей Семенович сообразил и вспомнил потом.

Далее в 5 части романа «Преступление и наказание» Достоевского говорится о том, что на поминках Катерина Ивановна была в раздраженном состоянии, потому что не пришли самые уважаемые жильцы. Она придиралась к бедным и жалким жильцам, пришедшим на поминки, вспоминала о своей жизни в отцовском доме. Особенно раздражала Катерину Ивановну хозяйка номеров, Амалия Ивановна. Она искала и нашла повод поругаться с ней. Во время этой сцены, когда женщины готовы были вцепиться друг другу в волосы, в комнату вошел Лужин. Он направился прямо к Соне и обвинил ее в краже сторублевого кредитного билета. Лужин важно сказал Соне самой отдать деньги. «Я ничего не знаю», ;— слабым голосом пробормотала бедная Соня. Она протянула десять рублей, которые ей дал Лужин, и сказала, что больше ничего не брала. Раскольников во время этой сцены стоял бледный, скрестив руки у стены. Катерина Ивановна закричала: «Пусть кто хочет обыскивает Соню!» Она сама вывернула один карман, Сони, в нем были только платок, потом другой. Из второго кармана вдруг выскочила бумажка и упала к ногам Лужина. Все вскрикнули. Это был сторублевый банковский билет

Плач бледной, чахоточной Катерины Ивановны, которая отрицала, что Соня могла украсть, произвел сильное впечатление. Все пожалели несчастную. Петр Петрович великодушно сказал, что прощает бедную девушку, которую нужда вынудила пойти на кражу. Взгляд Раскольникова, казалось, готов был испепелить Лужина. Вся семья утешала плачущую Соню. «Как это низко!» — раздался вдруг громкий голос в дверях. «Какая низость!» — повторил Лебезятников. Петр Петрович как будто вздрогнул. «Вы мошенник! Я все слышал…», — сказал он гневно, обращаясь к Лужину. «Да что я такое сделал?» — удивился тот. «Он сам, положил этот билет в карман Софье Семеновне. Я все видел. В дверях, прощаясь с нею…» Лужин побледнел, сказал, что Лебезятников все врет. «Нет. Хоть я далеко стоял. Но я видел, что когда вы стали давать Соне 10 рублей, тогда же вы со стола взяли сторублевый билет. Я это хорошо видел, потому что тогда рядом с вами стоял. Я подумал, что вы тихонько от меня хотите это благодеяние, поэтому я внимательно следил за вами и видел, как вы положили его в карман Софье Семеновне».

Все поверили Лебезятникову. Петр Петрович обвинил Лебезятникова во лжи из-за того, что он не разделяет его убеждений. Но этот выверт не принес пользы Лужину. В толпе раздался ропот. Лебезятников готов был принести присягу в правдивости своих слов. Объяснить подлый поступок Лужина взялся Раскольников. Тот все это сделал для того, чтобы окончательно поссорить Раскольникова с семьей, показав, что Соня, которая дорога Родиону, на самом деле — воровка. Раскольников говорил резко, спокойно, ясно, твердо. Видя, что он попался, Петр Петрович решил взять наглостью. Он спокойно заявил, что в суде во всем разберутся и не поверят двум отъявленным безбожникам. Говоря это, он уверенно пробирался сквозь толпу жильцов в свою комнату. Петр Петрович через полчаса уже выехал из квартиры.

С Соней случилась истерика. Она понимала, что обидеть и оскорбить ее может каждый совершенно безнаказанно. Но ей казалось, что можно осторожностью избежать беды. Теперь она увидела, что это не так. Не выдержав, Соня убежала домой. Амалия Ивановна стала гнать с квартиры Катерину Ивановну и ее детей. И без того убитая Катерина Ивановна накинула на голову тот самый драдедамовый платок, в котором она стояла перед Соней всю ночь на коленях, когда та первый раз пошла на панель, отправилась искать справедливость.

5 часть романа «Преступление и наказание» Достоевского продолжается тем, что Раскольников пошел к Соне. По пути он раздумывал, нужно ли сказать Соне про убийцу старухи, как он обещал. Подойдя к двери, он почувствовал необходимость этого. Чтоб больше не рассуждать и не мучиться, он резко открыл дверь в комнату. Соня бросилась к нему со словами благодарности за заступничество. Раскольников сел на стул и заговорил с Соней. Раскольников никак не мог решиться сказать Соне правду про убийство старухи. Говоря об убийце, он сказал, что с ним большой приятель. Он Лизавету убил нечаянно. Он хотел убить старуху, когда она была одна, но тут пришла Лизавета, и он убил ее.

Прошла ужасная минута. Оба смотрели друг на друга. «Так не можешь угадать?» — спросил он снова. «Нет», — чуть слышно прошептала Соня. Он смотрел на Соню и видел так хорошо запомнившееся ему лицо Лизаветы, когда он приближался к ней с топором, а она отходила к стене с детским испугом на лице. Почти то же самое случилось с Соней. С тем же испугом, бессильно посмотрела она на него и вдруг начала подниматься, все более отстраняясь от него, все неподвижнее становился ее взгляд. «Господи!» — Соня упала на кровать з слезах, потом быстро поднялась, схватила его за обе руки, пристально глядя в глаза. Она словно хотела увидеть, что все это неправда. Но все было так. «Соня, не мучь меня!» — попросил Раскольников. Не помня себя, она кинулась к нему и села рядом, потом бросилась перед ним на колени. «Что вы над собой сделали! Нет несчастнее никого теперь в целом свете!» — и вдруг заплакала навзрыд. Давно забытое чувство охватило Раскольникова, две слезы скатились из его глаз. «Соня, ты не оставишь меня?» — «Нет, никогда и нигде! За тобой пойду! Всюду пойду!» Соня думала о каторге. Раскольникова передернуло. «Я, Соня, еще в каторгу, может, не хочу идти!» — сказал он. Та посмотрела на него. В его тоне вдруг послышался убийца. «Как вы, вы такой, могли на это решиться?» — проговорила она.

Соня просила Родиона пойти покаяться перед людьми. Раскольников не понял ее, он не собирался на каторгу. «А жить-то как будешь? Ведь ты уже бросил мать и сестру. Этакую-то муку нести!» — повторяла Соня. «Я, может, еще не вошь, а человек... Я еще поборюсь». Раскольников объяснил Соне, что настоящих улик против него нет, он может только ненадолго попасть в острог. Он спросил, придет ли к нему туда Соня? «Да», — без колебания ответила девушка. Соня одела на Раскольникова свой кипарисный крест, а себе оставила тот, что подарила ей Лизавета.

В это мгновение в комнату вошел Лебезятников. Он без обиняков брякнул, что Катерина Ивановна сошла с ума. Все тут же вышли из комнаты. По дороге Лебезятников рассказал, что она ходила к генералу жаловаться на квартирную хозяйку, ее выгнали. Она вернулась домой и кричала, что все ее бросили, что пойдет на улицу просить милостыню и каждый день будет приходить под окно к генералу. Она бьет детей, учит Леню петь песню «Хуторок», шьет детям какие-то шапочки, как актерам.

Поравнявшись со своим домом Раскольников пошел в свою каморку. Никогда Раскольников не чувствовал себя таким одиноким. Он уже ругал себя за то, что пошел к Соне. Затем ему пришла странная мысль, что, может быть, в остроге-то лучше.

Его размышления прервала Дуня. Раскольников сразу увидел, что она пришла к нему с любовью. Разумихин рассказал ей о том, что брата подозревают в убийстве старухи. Дуня говорила, что понимает негодование Родиона, она просила только иногда приходить к матери, чтобы не замучить ее совсем. «Я пришла только сказать тебе, что если я тебе в чем-то понадоблюсь или тебе понадобится моя жизнь... то кликни меня, я приду. Прощай!» — с этими словами Дуня повернулась уходить. Раскольников остановил ее. Он сказал Дуне, что Разумихин деловой, трудолюбивый человек, честный, способный сильно любить. Раскольников прощался с сестрой, не сказав ей правды. Он понял, что Дуне такой правды не выдержать. Родион вспомнил о Соне, взял фуражку и вышел. Он бродил по городу без цели. Вдруг его кто-то окликнул. К нему бросился Лебезятников. Тот искал Родиона, потому что дела Катерины Ивановны были совсем плохи.

Раскольников попробовал было убедить ее вернуться домой, но все напрасно. Показался городовой. Он потребовал прекратить безобразие. Коля и Леня, напуганные выходками помешанной матери и собравшейся толпой, при виде городового бросились бежать. Мать кинулась их догонять и упала. Все столпились вокруг Катерины Ивановны. Разглядев хорошенько, увидели, что она не разбилась о камни, а кровь хлынула горлом. Соня попросила отнести Катерину Ивановну к себе. В комнате кроме Сони, оказались Раскольников, Лебезятников, чиновник, подавший на улице Катерине Ивановне три рубля, городовой и дети. Пришли Капернаумовы. Между этой публикой появился вдруг Свидригайлов. Катерина Ивановна пришла в себя.

Услыхав про священника, Катерина Ивановна отказалась от него, сказав, что Бог и без того должен ее простить, а лишнего целкового нет. Катерина Ивановна опять начала бредить, вспоминая свою благополучную жизнь до замужества. Это продолжалось недолго. Она скончалась. Соня упала на труп, прильнув к иссохшей груди покойницы. Полечка плакала навзрыд. Свидригайлов подошел к Раскольникову. Он сказал, что возьмет похороны на себя, детей определит в сиротские заведения. Софью Семеновну тоже из омута вытащит. Также Свидригайлов дал понять Раскольникову, что слышал его разговор с Соней, ведь он живет через стенку.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

"Действительно, я у Разумихина недавно еще хотел было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь... - додумывался Раскольников, - но чем теперь-то он мне может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится, если есть у него копейка, так что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить... гм... Ну, а дальше? На пятаки-то что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно, что я пошел к Разумихину..."

Вопрос, почему он пошел теперь к Разумихину, тревожил его больше, чем даже ему самому казалось; с беспокойством отыскивал он какой-то зловещий для себя смысл в этом, казалось бы, самом обыкновенном поступке.

"Что ж, неужели я все дело хотел поправить одним Разумихиным и всему исход нашел в Разумихине?" - спрашивал он себя с удивлением.

Он думал и тер себе лоб, и, странное дело, как-то невзначай, вдруг и почти сама собой, после очень долгого раздумья, пришла ему в голову одна престранная мысль.

"Гм... Разумихину, - проговорил он вдруг совершенно спокойно, как бы в смысле окончательного решения, - к Разумихину я пойду, это конечно... но - не теперь... Я к нему... на другой день, после того пойду, когда уже то будет кончено и когда все по-новому пойдет..."

И вдруг он опомнился.

"После того, - вскрикнул он, срываясь со скамейки, - да разве то будет? Неужели в самом деле будет?"

Он бросил скамейку и пошел, почти побежал; он хотел было поворотить назад, к дому, но домой идти ему стало вдруг ужасно противно: там-то, в углу, в этом-то ужасном шкафу и созревало все это вот уже более месяца, и он пошел куда глаза глядят.

Нервная дрожь его перешла в какую-то лихорадочную; он чувствовал даже озноб; на такой жаре ему становилось холодно. Как бы с усилием начал он, почти бессознательно, по какой-то внутренней необходимости, всматриваться во все встречавшиеся предметы, как будто ища усиленно развлечения, но это плохо удавалось ему, и он поминутно впадал в задумчивость. Когда же опять, вздрагивая, поднимал голову и оглядывался кругом, то тотчас же забывал, о чем сейчас думал и даже где проходил. Таким образом прошел он весь Васильевский остров, вышел на Малую Неву, перешел мост и поворотил на Острова. Зелень и свежесть понравились сначала его усталым глазам, привыкшим к городской пыли, к известке и к громадным, теснящим и давящим домам. Тут не было ни духоты, ни вони, ни распивочных. Но скоро и эти новые, приятные ощущения перешли в болезненные и раздражающие. Иногда он останавливался перед какою-нибудь изукрашенною в зелени дачей, смотрел в ограду, видел вдали на балконах и террасах, разряженных женщин и бегающих в саду детей. Особенно занимали его цветы; он на них всего дольше смотрел. Встречались ему тоже пышные коляски, наездники и наездницы; он провожал их с любопытством глазами и забывал о них прежде, чем они скрывались из глаз. Раз он остановился и пересчитал свои деньги: оказалось около тридцати копеек. "Двадцать городовому, три Настасье за письмо, - значит, Мармеладовым дал вчера копеек сорок семь али пятьдесят", - подумал он, для чего-то рассчитывая, но скоро забыл даже, для чего и деньги вытащил из кармана. Он вспомнил об этом, проходя мимо одного съестного заведения, вроде харчевни, и почувствовал, что ему хочется есть. Входя в харчевню, он выпил рюмку водки и съел с какою-то начинкой пирог. Доел он его опять на дороге. Он очень давно не пил водки, и она мигом подействовала, хотя выпита была всего одна рюмка. Ноги его вдруг отяжелели, и он начал чувствовать сильный позыв ко сну. Он пошел домой; но дойдя уже до Петровского острова, остановился в полном изнеможении, сошел с дороги, вошел в кусты, пал на траву и в ту же минуту заснул.

В болезненном состоянии сны отличаются часто необыкновенною выпуклостию, яркостью и чрезвычайным сходством с действительностью. Слагается иногда картина чудовищная, но обстановка и весь процесс всего представления бывают при этом до того вероятны и с такими тонкими, неожиданными, но художественно соответствующими всей полноте картины подробностями, что их и не выдумать наяву этому же самому сновидцу, будь он такой же художник, как Пушкин или Тургенев. Такие сны, болезненные сны, всегда долго помнятся и производят сильное впечатление на расстроенный и уже возбужденный организм человека.

Страшный сон приснился Раскольникову. Приснилось ему его детство, еще в их городке. Он лет семи и гуляет в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом. Время серенькое, день удушливый, местность совершенно такая же, как уцелела в его памяти: даже в памяти его она гораздо более изгладилась, чем представлялась теперь во сне. Городок стоит открыто, как на ладони, кругом ни ветлы; где-то очень далеко, на самом краю неба, чернеется лесок. В нескольких шагах от последнего городского огорода стоит кабак, большой кабак, всегда производивший на него неприятнейшее впечатление и даже страх, когда он проходил мимо его, гуляя с отцом. Там всегда была такая толпа, так орали, хохотали, ругались, так безобразно и сипло пели и так часто дрались; кругом кабака шлялись всегда такие пьяные и страшные рожи... Встречаясь с ними, он тесно прижимался к отцу и весь дрожал. Возле кабака дорога, проселок, всегда пыльная, и пыль на ней всегда такая черная. Идет она, извиваясь, далее и шагах в трехстах огибает вправо городское кладбище. Среди кладбища каменная церковь с зеленым куполом, в которою он раза два в год ходил с отцом и с матерью к обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно, и которую он никогда не видал. При этом всегда они брали с собою кутью на белом блюде, в салфетке, а кутья была сахарная из рису и изюму, вдавленного в рис крестом. Он любил эту церковь и старинные в ней образа, большею частию без окладов, и старого священника с дрожащею головой. Подле бабушкиной могилы, на которой была плита, была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем не знал и не мог помнить; но ему сказали, что у него был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее. И вот снится ему: они идут с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака; он держит отца за руку и со страхом оглядывается на кабак. Особенное обстоятельство привлекает его внимание: на это раз тут как будто гулянье, толпа разодетых мещанок, баб, их мужей и всякого сброду. Все пьяны, все поют песни, а подле кабачного крыльца стоит телега, но странная телега. Это одна из тех больших телег, в которые впрягают больших ломовых лошадей и перевозят в них товары и винные бочки. Он всегда любил смотреть на этих огромных ломовых коней, долгогривых, с толстыми ногами, идущих спокойно, мерным шагом и везущих за собою какую-нибудь целую гору, нисколько не надсаждаясь, как будто им с возами даже легче, чем без возов. Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая, саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые - он часто это видел - надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка. Но вот вдруг становится очень шумно: из кабака выходят с криками, с песнями, с балалайками пьяные-препьяные большие такие мужики в красных и синих рубашках, с армяками внакидку. "Садись, все садись! - кричит один, еще молодой, с толстою такою шеей и с мясистым, красным, как морковь, лицом, - всех довезу, садись!" Но тотчас же раздается смех и восклицанья:

Этака кляча да повезет!

Да ты, Миколка, в уме, что ли: этаку кобыленку в таку телегу запрег!

А ведь савраске-то беспременно лет двадцать уж будет, братцы!

Садись, всех довезу! - опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. - Гнедой даве с Матвеем ушел, - кричит он с телеги, - а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! - И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.

Да садись, чего! - хохочут в толпе. - Слышь, вскачь пойдет!

Она вскачь-то уж десять лет, поди, не прыгала.

Запрыгает!

Не жалей, братцы, бери всяк кнуты, зготовляй!

И то! Секи ее!

Все лезут в Миколкину телегу с хохотом и остротами. Налезло человек шесть, и еще можно посадить. Берут с собою одну бабу, толстую и румяную. Она в кумачах, в кичке с бисером, на ногах коты, щелкает орешки и посмеивается. Кругом в толпе тоже смеются, да и впрямь, как не смеяться: этака лядащая кобыленка да таку тягость вскачь везти будет! Два парня в телеге тотчас же берут по кнуту, чтобы помогать Миколке. Раздается: "ну!", клячонка дергает изо всей силы, но не только вскачь, а даже и шагом-то чуть-чуть может справиться, только семенит ногами, кряхтит и приседает от ударов трех кнутов, сыплющихся на нее, как горох. Смех в телеге и в толпе удвоивается, но Миколка сердится и в ярости сечет учащенными ударами кобыленку, точно и впрямь полагает, что она вскачь пойдет.

Пусти и меня, братцы! - кричит один разлакомившийся парень из толпы.

Садись! Все садись! - кричит Миколка, - всех повезет. Засеку! - И хлещет, хлещет, и уже не знает, чем и бить от остервенения.

Папочка, папочка, - кричит он отцу, - папочка, что они делают? Папочка, бедную лошадку бьют!

Пойдем, пойдем! - говорит отец, - пьяные, шалят, дураки: пойдем, не смотри! - и хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не падает.

Секи до смерти! - кричит Миколка, - на то пошло. Засеку!

Да что на тебе креста, что ли, нет, леший! - кричит один старик из толпы.

Видано ль, чтобы така лошаденка таку поклажу везла, - прибавляет другой.

Заморишь! - кричит третий.

Не трожь! Мое добро! Что хочу, то и делаю. Садись еще! Все садись! Хочу, чтобы беспременно вскачь пошла!..

Вдруг хохот раздается залпом и покрывает все: кобыленка не вынесла учащенных ударов и в бессилии начала лягаться. Даже старик не выдержал и усмехнулся. И впрямь: этака лядащая кобыленка, а еще лягается!

Два парня из толпы достают еще по кнуту и бегут к лошаденке сечь ее с боков. Каждый бежит с своей стороны.

По морде ее, по глазам хлещи, по глазам! - кричит Миколка.

Песню, братцы! - кричит кто-то с телеги, и все в телеге подхватывают. Раздается разгульная песня, брякает бубен, в припевах свист. Бабенка щелкает орешки и посмеивается.

Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.

А чтобы те леший! - вскрикивает в ярости Миколка. Он бросает кнут, нагибается и вытаскивает со дна телеги длинную и толстую оглоблю, берет ее за конец в обе руки и с усилием размахивается над савраской.

Разразит! - кричат кругом.

Мое добро! - кричит Миколка и со всего размаху опускает оглоблю. Раздается тяжелый удар.

А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что не может с одного удара убить.

Живуча! - кричат кругом.

Сейчас беспременно падет, братцы, тут ей и конец! - кричит из толпы один любитель.

Топором ее, чего! Покончить с ней разом, - кричит третий.

Эх, ешь те комары! Расступись! - неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается в телегу и вытаскивает железный лом. - Берегись! - кричит он и что есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела, хотела было дернуть, но лом снова со всего размаху ложится ей на спину, и она падает на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.

Добивай! - кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало - кнуты, палки, оглоблю, и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.

Доконал! - кричат в толпе.

А зачем вскачь не шла!

Мое добро! - кричит Миколка, с ломом в руках и с налитыми кровью глазами. Он стоит будто жалея, что уж некого больше бить.

Ну и впрямь, знать, креста на тебе нет! - кричат из толпы уже многие голоса.

Но бедный мальчик уже не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его наконец и выносит из толпы.

Пойдем! пойдем! - говорит он ему, - домой пойдем!

Папочка! За что они... бедную лошадку... убили! - всхлипывает он, но дыханье ему захватывает, и слова криками вырываются из его стесненной груди.

Пьяные, шалят, не наше дело, пойдем! - говорит отец. Он обхватывает отца руками, но грудь ему теснит, теснит. Он хочет перевести дыхание, вскрикнуть, и просыпается.

Он проснулся весь в поту, с мокрыми от поту волосами, задыхаясь, и приподнялся в ужасе.

"Слава богу, это только сон! - сказал он, садясь под деревом и глубоко переводя дыхание. - Но что это? Уж не горячка ли во мне начинается: такой безобразный сон!"

Все тело его было как бы разбито; смутно и темно на душе. Он положил локти на колена и подпер обеими руками голову.

"Боже! - воскликнул он, - да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп... буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью... с топором... Господи, неужели?

Он дрожал как лист, говоря это.

Да что же это я! - продолжал он, восклоняясь опять и как бы в глубоком изумлении, - ведь я знал же, что я этого не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера, когда я пошел делать эту... пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что не вытерплю... Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко... ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило...

Нет, я не вытерплю, не вытерплю! Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчетах, будь это все, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика. Господи! Ведь я все же равно не решусь! Я ведь не вытерплю, не вытерплю!.. Чего же, чего же и до сих пор...

Он встал на ноги, в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и пошел на Т-в мост. Он был бледен, глаза его горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. "Господи! - молил он, - покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой... мечты моей!"

Проходя чрез мост, он тихо и спокойно смотрел на Неву, на яркий закат яркого, красного солнца. Несмотря на слабость свою, он даже не ощущал в себе усталости. Точно нарыв на сердце его, нарывавший весь месяц, вдруг прорвался. Свобода, свобода! Он свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения!

Впоследствии, когда он припоминал это время и все, что случилось с ним в эти дни, минуту за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя в сущности и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как бы каким-то предопределением судьбы его.

Именно: он никак не мог понять и объяснить себе, почему он, усталый, измученный, которому было бы всего выгоднее возвратиться домой самым кратчайшим и прямым путем, воротился домой через Сенную площадь, на которую ему было совсем лишнее идти. Крюк был небольшой, но очевидный и совершенно ненужный. Конечно, десятки раз случалось ему возвращаться домой, не помня улиц, по которым он шел. Но зачем же, спрашивал он всегда, зачем же такая важная, такая решительная для него и в то же время такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти ему незачем) подошла как раз теперь к такому часу, к такой минуте в его жизни, именно к такому настроению его духа и к таким именно обстоятельствам, при которых только и могла она, эта встреча, произвести самое решительное и самое окончательное действие на всю судьбу его? Точно тут нарочно поджидала его!

Было около девяти часов, когда он проходил по Сенной. Все торговцы на столах, на лотках, в лавках и в лавочках запирали свои заведения, или снимали и прибирали свой товар, и расходились по домам, равно как и их покупатели. Около харчевен в нижних этажах, на грязных и вонючих дворах домов Сенной площади, а наиболее у распивочных, толпилось много разного и всякого сорта промышленников и лохмотников. Раскольников преимущественно любил эти места, равно как и все близлежащие переулки, когда выходил без цели на улицу. Тут лохмотья его не обращали на себя ничьего высокомерного внимания, и можно было ходить в каком угодно виде, никого не скандализируя. У самого К-ного переулка, на углу, мещанин и баба, жена его, торговали с двух столов товаром: нитками, тесемками, платками ситцевыми и т. п. Они тоже поднимались домой, но замешкались, разговаривая с подошедшею знакомой. Знакомая эта была Лизавета Ивановна, или просто, как все звали ее, Лизавета, младшая сестра той самой старухи Алены Ивановны, коллежской регистраторши и процентщицы, у которой вчера был Раскольников, приходивший закладывать ей часы и делать свою пробу... Он давно уже знал все про эту Лизавету, и даже та его знала немного. Это была высокая, неуклюжая, робкая и смиренная девка, чуть не идиотка, тридцати пяти лет, бывшая в полном рабстве у сестры своей, работавшая на нее день и ночь, трепетавшая перед ней и терпевшая от нее даже побои. Она стояла в раздумье с узлом перед мещанином и бабой и внимательно слушала их. Те что-то ей с особенным жаром толковали. Когда Раскольников вдруг увидел ее, какое-то странное ощущение, похожее на глубочайшее изумление, охватило его, хотя во встрече этой не было ничего изумительного.

Вы бы, Лизавета Ивановна, и порешили самолично, - громко говорил мещанин. - Приходите-тко завтра, часу в семом-с. И те прибудут.

Завтра? - протяжно и задумчиво сказала Лизавета, как будто не решаясь.

Эк ведь вам Алена-то Ивановна страху задала! - затараторила жена торговца, бойкая бабенка. - Посмотрю я на вас, совсем-то вы как робенок малый. И сестра она вам не родная, а сведенная, а вот какую волю взяла.

Да вы на сей раз Алене Ивановне ничего не говорите-с, - перебил муж, - вот мой совет-с, а зайдите к нам не просясь. Оно дело выгодное-с. Потом и сестрица сами могут сообразить.

Аль зайти?

В семом часу, завтра; и от тех прибудут-с; самолично и порешите-с.

И самоварчик поставим, - прибавила жена.

Хорошо, приду, - проговорила Лизавета, все еще раздумывая, и медленно стала с места трогаться.

Раскольников тут уже прошел и не слыхал больше. Он проходил тихо, незаметно, стараясь не проронить ни единого слова. Первоначальное изумление его мало-помалу сменилось ужасом, как будто мороз прошел по спине его. Он узнал, он вдруг, внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, дома не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома одна.

До его квартиры оставалось только несколько шагов. Он вошел к себе, как приговоренный к смерти. Ни о чем он не рассуждал и совершенно не мог рассуждать; но всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что все вдруг решено окончательно.

Конечно, если бы даже целые годы приходилось ему ждать удобного случая, то и тогда, имея замысел, нельзя было рассчитывать наверное, на более очевидный шаг к успеху этого замысла, как тот, который представлялся вдруг сейчас. Во всяком случае, трудно было бы узнать накануне и наверно, с большею точностию и с наименьшим риском, без всяких опасных расспросов и разыскиваний, что завтра, в таком-то часу, такая-то старуха, на которую готовится покушение, будет дома одна-одинехонька.

Клик мышью на номерах глав ведёт к полному тексту каждой из них. Клик на ссылках «См. подробнее» – к более развёрнутому изложению содержания той или иной главы.

Наш краткий пересказ «Преступления и наказания» может быть использован для читательского дневника. Читайте полный текст «Преступления и наказания» по главам с краткими содержаниями каждой главы, «Преступления и наказания», краткое содержание по главам романа «Идиот» и биографию Ф. М. Достоевского . Ссылки на другие статьи о творчестве писателя - см. ниже в блоке «Ещё по теме...»

Достоевский «Преступление и наказание», часть 1 – краткое содержание

тест из 15 вопросов с ответами по знанию 1-й части «Преступления и наказания» .

«Преступление и наказание», часть 1 – краткое содержание по главам . См. полный текст 1 части .]

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 1 серия

На следующий день он долго и тревожно спит, просыпается поздно вечером – и в возбуждении от того, что удобное время уходит, незаметно берёт в каморке дворника топор и торопится на преступление. (См. .)

Достоевский «Преступление и наказание», часть 2 – краткое содержание

На нашем сайте вы можете пройти тест из 15 вопросов с ответами по знанию 2-й части «Преступления и наказания» .

[См. подробнее в отдельной статье «Преступление и наказание», часть 2 – краткое содержание по главам . См. полный текст 2-й части .]

Добравшись домой, Раскольников вскоре впадает в беспамятство. (См. .)

Пытаясь завязать разговор, Лужин хвалит мысли «молодых поколений», которые «здраво» отвергли господствовавший прежде дух идеализма ради материальной выгоды и «практической пользы». Христианскую идею «делись с ближним» следовало бы, по мнению Лужина, заменить первенством личного интереса. (См. Монолог Лужина о целом кафтане .) Слыша беседу об убийстве, он ханжески сожалеет об упадке общественной нравственности. Раздражённый Раскольников вспыхивает: «Да из вашей же теории в конечном итоге следует, что людей можно резать! А сестру мою нищую вы берёте, чтобы властвовать над нею?» Он велит Лужину идти к чёрту, а потом в сердцах прогоняет и Разумихина с Зосимовым. (См. .)

На пороге трактира он встречает Разумихина, но грубо отделывается от него, не желая разговаривать. Взойдя на один мост, Раскольников едва удерживаясь от желания утопиться. Не в силах терпеть душевный гнёт дальше, он решает идти сознаваться «в контору», однако по дороге неожиданно видит перед собой дом старухи.

Повинуясь неудержимой тяге, он поднимается к той квартире. На глазах у двух клеящих там новые обои работников безмолвно ходит по комнатам, дергает дверной колокольчик, вслушиваясь в тогдашний звук, потом спускается к подъезду. Стоящие на улице у дома люди глядят на Раскольникова с подозрением. Он опять направляется в полицию, но вдруг обращает внимание на собравшуюся чуть поодаль, у экипажа, толпу. (См. .)

Раскольников отдаёт на похороны свои последние деньги. Когда он уходит, его догоняет маленькая дочь Мармеладова Поля, которую Соня послала спросить имя и адрес благодетеля. Раскольников называет их и просит Полю: «Молись за меня!» (См. Внешность Сони Мармеладовой .)

Он вдруг с изумлением чувствует, что бескорыстная забота о ближнем вызвала в нём ощущение прихлынувшей полной, могучей жизни. Загорается яркая надежда, что он преодолеет чувство вины за убийство и вновь обретёт душевную силу. В этом возбуждении Раскольников заходит к Разумихину. Тот идёт провожать его, рассказывая: происшествие в трактире подействовало на Заметова так, что он напрочь отверг наклёвывавшуюся было в полиции мысль о его причастности к убийству, ибо преступник никогда не был бы так откровенен.

Войдя с Разумихиным в свою каморку, Раскольников неожиданно видит там приехавших мать и сестру – Дуню и Пульхерию Александровну. Те бросаются обнимать его, а он, осознав, что впервые предстаёт перед самыми близкими людьми отягощённый убийством, падает в обморок. (См. .)

Достоевский «Преступление и наказание», часть 3 – краткое содержание

На нашем сайте вы можете пройти тест из 12 вопросов с ответами по знанию 3-й части «Преступления и наказания» .

[См. подробнее в отдельной статье Достоевский «Преступление и наказание»: часть 3 – краткое содержание по главам . См. полный текст 3 части .]

Теория Раскольникова

Достоевский «Преступление и наказание», часть 4 – краткое содержание

На нашем сайте вы можете пройти тест из 12 вопросов с ответами по знанию 4-й части «Преступления и наказания» .

[См. подробнее в отдельной статье Достоевский «Преступление и наказание»: часть 4 – краткое содержание по главам . См. полный текст 4 части .]

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 2 серия

Достоевский «Преступление и наказание», часть 5 – краткое содержание

На нашем сайте вы можете пройти тест из 11 вопросов с ответами по знанию 5-й части «Преступления и наказания» .

[См. подробнее в отдельной статье Достоевский «Преступление и наказание»: часть 5 – краткое содержание по главам . См. полный текст пятой части .]

Разложив на столе в комнате Лебезятникова деньги, якобы для подсчёта, Лужин просит позвать Соню и даёт ей десять рублей для потерявшей кормильца семьи. (См. .)

Раскольников путается в объяснениях: вначале говорит, что «собирался помочь сестре и матери», потом, что «хотел стать Наполеоном». Но под конец сам доходит до правды: «Просто я самолюбив, завистлив, зол, мстителен, работать не хотел. И решил узнать: тварь ли я дрожащая или право имею… » (См. полный текст этого монолога .)

«Что мне теперь делать!», – в отчаянии восклицает он. – «Стань на перекрёстке, – говорит Соня, – поцелуй землю, которую ты осквернил и скажи всем, вслух: "Я убил!" Прими страдание и искупи себя им!» Родион отказывается: «Нет, я ещё поборюсь!» Отталкивает крест, который Соня хочет навесить на него. (См. .)

Стоящий тут же сосед-Свидригайлов обещает Раскольникову обеспечить Соню и детей на свои деньги – и плутовски подмигивает: «Ведь не была же Катерина Ивановна вредная вошь, как старуха-процентщица». Раскольников столбенеет. Свидригайлов объясняет: он слышал через стену все его разговоры с Соней. (См. .)

Достоевский «Преступление и наказание», часть 6 – краткое содержание

[См. подробнее в отдельной статье Достоевский «Преступление и наказание»: часть 6 – краткое содержание по главам . См. полный текст шестой части .]

Он предлагает Раскольникову явиться с повинной, обещая представить это как его личный почин, «по совести», и так устроить серьёзную сбавку приговора. «Вы запутались мыслями, но я вижу в вас сильную волю, почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей, если только веру иль Бога найдет. Ну, и найдите, искупив вину страданием – а жизни впереди ещё у вас много. Вот я – поконченный человек, хотя, пожалуй, с чувствующей душой и неглупый. А вы, если страдание примете, ещё можете стать солнцем для других».

. Свидригайлов вновь рассказывает о себе и Дуне. Вначале он думал просто соблазнить её, но потом искренне потерял от любви голову, предлагал Дуне вместе бежать за границу, но она отказалась. (См. Первая встреча Дуни и Свидригайлова .) Свидригайлов уверяет, однако, что теперь уже забыл эту свою страсть к Дуне и нашёл в Петербурге новую невесту: 16-летнюю девочку с личиком рафаэлевой Мадонны , которая распаляет его похоть своей детской невинностью. Родители девочки готовы выдать её из-за денег.

Куда-то торопясь, Свидригайлов обрывает разговор и уходит. (См. .)

Посреди страшных душевных терзаний на Сенной площади ему вдруг вспоминаются Сонины слова: «Поди на перекресток, поклонись народу, поцелуй землю, пред которой согрешил, и скажи всему миру вслух: "Я убийца!"». Охваченный внезапным освобождающим чувством он становится на колени, целует землю, но вокруг слышатся насмешки над ним, как над пьяным, и из-за этого слова: «Я убил!», уже готовые слететь с языка, замирают внутри. (См. полный текст сцены покаяния Раскольникова на Сенной площади .)

Достоевский «Преступление и наказание», эпилог – краткое содержание

[См. подробнее в отдельной статье Достоевский «Преступление и наказание»: эпилог – краткое содержание по главам. Раскольников равнодушен к тяжёлому каторжному быту, однако тяжко страдает от уязвлённой гордости за то, что не вынес «решительного шага». Раскаяния у него пока нет. Другие арестанты ненавидят Раскольникова, чувствуя: он не верит в добро и Бога. Зато все они любят жалостливую Соню. В болезни Родион видит сон о заразительных трихинах , которые вселяют в людей ненависть друг к другу и едва не губят весь мир.

Сердце Раскольникова всё же начинают слегка смягчать преданные заботы о нём Сони. Наконец при одной из встреч с нею ранним утром на берегу реки что-то толкает его плакать к Cониным ногам. Она понимает – это предвестье его воскрешения любовью. Он и сам это чувствует. Но новую жизнь надо ещё заслужить великим будущим подвигом. (См. .)

«Я под судом и всё расскажу. Я всё запишу. Я для себя пишу, но пусть прочтут и другие, и все судьи мои, если хотят. Это исповедь. Ничего не утаю.

Как это все началось – нечего говорить. Начну прямо с того, как всё это исполнилось. Дней за пять до этого дня я ходил как сумасшедший. Никогда не скажу, что я был тогда и в самом деле сумасшедший, и не хочу себя этой ложью оправдывать. Не хочу, не хочу! Я был в полном уме. Я говорю только, что ходил как сумасшедший, и это правда было. Я всё по городу тогда ходил, так, слонялся, и до того доходило, что даже в забытье в какое-то впадал. Это, впрочем, могло быть отчасти и от голоду, потому что, уже целый месяц, право, не знаю, что ел. Хозяйка, видя, что я из университета вышел, не стала мне отпускать обеда. Так разве Настасья что от себя принесет. Впрочем, что ж я! совсем не в том главная причина была! голод был тут третьестепенная вещь и я очень хорошо помню, что даже и внимание не обращал во всё то самое последнее время: хочу ли я есть или нет? Даже не чувствовал. Всё, всё поглощалось моим проектом, чтоб привести его в исполнение. Я уже и не обдумывал его тогда, в последнее время, когда слонялся, потому что уже прежде всё было обдумано и всё порешил. А меня только тянуло, даже как-то механически тянуло поскорее всё исполнить и порешить, чтоб уже как-нибудь да развязаться с этим. А отказаться я не мог… не мог… Я болен делался, и если б это продлилось еще долее, то с ума бы сошел, или всё на себя доказал, или… уж и не знаю, что было бы.

По правде, во всю эту последнюю неделю хорошо и отчетливо помню только то, как встретился с Мармеладовым. Впрочем, это, может быть, потому, что я давно уже ни с кем тогда не встречался и всё оставался один, так что встреча с каким бы то ни было человеком как бы заклеймилась во мне. Об Мармеладове же потому особенно запишу, что во всем моем деле эта встреча играет большую дальнейшую роль. Это ровно за четыре дня до девятого числа было. Остальная же вся неделя у меня, как в тумане, мелькает. Иное припоминаю теперь с необыкновенною ясностию, а другое как будто во сне только видел. Про весь тот день, как Мармеладова встретил, совершенно ничего не помню. Совершенно. В девять часов вечера – так я думаю – очутился я в C-м переулке подле распивочной. В распивочные доселе я никогда не входил, и теперь вошел не по тому одному, что меня действительно мучила ужасная жажда и хотелось пива выпить, а потому, что вдруг, неизвестно почему, захотелось хоть с какими-нибудь людьми столкнуться. Иначе я бы упал на улице, голова хотела треснуть, и хоть для меня тогда было неосторожно входить, но я уж не рассуждал и вошел.

Даже не помню и того отчетливо, как я подошел к застойке, снял свое серебряное крошечное колечко, из какого-то монастыря, от матери еще досталось, и как-то уговорился, что мне дадут за него бутылку пива. Затем я сел, и, как выпил первый стакан, мысли мои тотчас, в одну минуту какую-нибудь, прояснели, и затем весь этот вечер, с этого первого стакана, я помню так, как будто он в памяти у меня отчеканился.

В распивочной было мало народу. Когда я вошел, вышла целая толпа, человек пять, с одной девкой и с гармонией. Остались потом один пьяный, который спал или дремал на лавке, товарищ его, толстый, в сибирке, который сидел хмельной, но немного, тоже за пивом, и Мармеладов, которого я до тех пор никогда не встречал. Сидел он за полштофом и изредка отпивал из него, наливая в стаканчик и посматривая кругом, в каком-то как мне показалось, даже волнении. Потому во всё это время вошло человека два, три, не помню хорошо каких. Всё голь. А я сам был совершенно в лохмотьях.

Хозяин распивочной был в другой комнате, но часто входил в нашу, спускаясь к нам вниз по ступенькам. Он был в сапогах с красными отворотами, в сибирке и в страшно засаленном атласном черном жилете. За застойкой стоял, кроме того, мальчик и был еще другой мальчик, который подавал, если что спрашивали. Стояли крошеные огурцы, ржаные сухари и какая-то соленая рыба. Атмосфера была душная, да и погода тогда стояла знойная, жаркая, июльская, так что в распивочной было даже нестерпимо сидеть, и всё до того было пропитано винным запахом, что, мне кажется, с одного этого воздуха можно в десять минут было пьяным напиться.

Я невольно обратил внимание на Мармеладова, может быть именно потому, что и сам он обращал на меня внимание, и кажется, с самого начала ему хотелось ужасно заговорить, – и именно со мной, на тех же, которые были кроме нас в распивочной, он, видимо, с пренебрежением смотрел и даже чуть не свысока, считая себя принадлежащим к более высшему обществу. Это был человек лет сорока пяти, среднего роста, с проседью и с большой лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых светились крошечные, как щелочки, но одушевленные глаза. Взгляд его даже мое обратил внимание; а я ничем тогда, кроме одного, не мог особенно интересоваться. Но во взгляде этом светилась какая-то восторженность. Пожалуй, и смысл, и ум, и в то же время тотчас же как бы безумие, – не умею иначе выразиться. Одет он был в какой-то оборванный фрак с совершенно осыпавшимися пуговицами, в нанковый жилет, из-под которого виднелась манишка, вся скомканная, запачканная и залитая (VII, 96–99). И наконец, после возвращения в Петербург в ноябре – декабре 1865 г. форма повествования от лица Раскольникова была оставлена и заменена дававшей более широкие возможности для изображения картины окружающего мира и психологического анализа души героя формой повествования от автора. Достоевский так писал о мотивах, побудивших его предпочесть такую форму: «Перерыть все вопросы в этом романе. Рассказ от себя, а не от него. Если же исповедь, то уж слишком до последней крайности, надо все уяснять. Чтоб каждое мгновение рассказа всё было ясно <…> Исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано. Но от автора. Нужно слишком много наивности и откровенности. Предположить нужно автора существом всеведущим и не погрешающим, выставляющим всем на вид одного из членов нового поколения» (VII, 146, 148–149).




Top